Примечание:
1 Молчание! (лат.)
Комментарий:
Автограф — РГАЛИ. Ф. 505. Оп. 1. Ед. хр. 11. Л. 1 об.
Первая публикация — Молва. 1833. № 32, 16 марта. С. 125. Вошло — Совр. 1836. Т. III. С. 16, под общим заголовком «Стихотворения, присланные из Германии»,
под номером XI, с общей подписью «Ф. Т.». Затем — Совр. 1854. Т. XLIV. С. 12; Изд. 1854. С. 21; Изд. 1868. С. 24; Изд. СПб., 1886. С. 88–89; Изд. 1900. С.
103–104.
Печатается по автографу.
Датируется предположительно не позднее 1830 г.
Автограф — на обороте листа со стих. «Цицерон». Авторские знаки в автографе — специфически тютчевские: шесть тире (во 2, 5, 10, 13, 15, 17-й строках), три
вопросительных знака, все во второй строфе (1, 2, 3-й строках), восклицательный знак и многоточие — в конце. Конец строф основан на контрасте духовной
активности (призывы: «любуйся», «питайся», «внимай») и будто пассивной замкнутости — призыв к молчанию. Последнее слово во всех строфах — «молчи» —
сопровождается в автографе разными знаками. В первом случае стоит точка, во втором — многоточие, в третьем — восклицательный знак и многоточие. Смысловая,
эмоциональная нагрузка этого слова в стихотворении возрастает. Особенно выразительно тире в конце знаменитого парадокса — «Мысль изреченная есть ложь».
Суждение открыто, мысль не завершена, сохраняется многозначность высказывания.
В Муран. альбоме (с. 18–19) текст, как в автографе, но 16-я строка — «Их заглушит наружный шум» (в автографе — «оглушит»). Знаки: убраны все тире в конце
строк, вместо них во 2-й строке — восклицательный знак, в 5-й — двоеточие, в 10-й — точка с запятой, в 13-й — восклицательный знак, в 15-й — запятая, в
17-й— двоеточие, в конце стихотворения стоит точка.
При печатном воспроизведении текст подвергся значительным деформациям. 2-я строка, которая в автографе — «И чувства и мечты свои», — в Молве имеет другой
смысл: «И мысли и мечты свои!», но уже в пушкинском Совр. — «И чувства и мечты свои»; так и в дальнейшем. В автографе 4-я и 5-я строки — «Встают и заходят
оне / Безмолвно, как звезды в ночи, — » (видимо, ударения: «заходят», «как звезды»), но в Молве — другой вариант: «Встают и кроются оне / Как звезды
мирные в ночи», в пушкинском Совр.— вариант автографа, но в Совр. 1854 г. и в других указанных выше изданиях дан новый вариант строк: «И всходят и зайдут
оне / Как звезды ясные в ночи». 16-я и 17-я строки в автографе имели вид: «Их оглушит наружный шум / Дневные разгонят лучи —» (слово «разгонят» здесь
требует ударения на последнем слоге). В Молве эти строки — «Их оглушит житейский шум / Разгонят дневные лучи», но в изданиях 1850-х гг. и последующих
указанных — «Их заглушит наружный шум / Дневные ослепят лучи». Исправления, направленные на то, чтобы сделать стихи более гладкими и лишенными старинных
ударений, затушевывали специфически тютчевскую выразительность. Интонации также далеко не достаточно зафиксированы в прижизненных и двух последующих
изданиях. Не все тютчевские тире были сохранены; безосновательно отсутствовал восклицательный знак вместе с многоточием в конце стихотворения. Таким
образом, обеднялся эмоциональный рисунок текста (в Молве, напротив, были поставлены в конце каждой строфы восклицательный знак и многоточие, но в этом
случае игнорировалась указанная поэтом динамика эмоции).
Сложилась целая история осознания и интерпретации этого стихотворения. Н. А. Некрасов, полностью перепечатав его в своей статье, отнес к той группе
произведений поэта, «в которых преобладает мысль», но отдал предпочтение стих. «Как птичка раннею весной...», хотя не отрицал «очевидных достоинств»
стих. «Silentium!» и «Итальянская villa».
Рецензент ж. «Библиотека для чтения» выделил в Изд. 1854 лишь два стих. — «Как океан объемлет шар земной...» и «Silentium!». По поводу последнего он
заметил: «Другое стихотворение, равно милое по мысли и ее выражению, носит латинское заглавие: «Silentium» (полностью приведено стихотворение. — В. К.)
<...> Все думают точно так же, как господин Тютчев, но новость мысли не составляет достоинства в искусстве. Мысль какая-нибудь может казаться новою только
тому, кто мало знаком с мыслями. Искусство действует, неизбежно, всеми известными, всех навещающими мыслями, и великий писатель — тот, кто для мысли, всеми
ощущаемой, находит самое верное, самое короткое и самое красивое выражение, которого другие найти не умеют».
И. С. Аксаков полагал, что это стихотворение и «Как над горячею золой...» представляют «кроме своего высокого достоинства, психологический и биографический
интерес. Первое из них, то самое «Silentium», которое, напечатанное в 1835 г. (Аксаков допустил фактическую ошибку. — В. К.) в Молве, не обратило на себя
никакого внимания и в котором так хорошо выражена вся эта немощь поэта — передать точными словами, логическою формулою речи, внутреннюю жизнь души в ее
полноте и правде». Аксаков полностью перепечатал стихотворение, выделив курсивом 1, 2, 10, 11, 12, 13-ю строки, содержащие афористически выраженные мысли.
«Silentium!» относится к числу любимых стихотворений Л. Н. Толстого. В сб. стих. Тютчева он отметил его буквой «Г» (Глубина). По воспоминаниям
современников, он часто читал его наизусть. А. Б. Гольденвейзер вспоминал высказывание писателя: «Что за удивительная вещь! Я не знаю лучше стихотворения».
Цитаты из стихотворения использованы в романе «Анна Каренина». В одном из вариантов третьей главы шестой части романа Левин его цитировал; Левин говорил
Кити о своем брате Сергее Ивановиче: «Он особенный, удивительный человек. Он именно делает то, что говорит Тютчев. Их замутит какой-то шум, внимай их пенью
и молчи. Так он внимает пенью своих любовных мыслей, если они есть, и не покажет ни за что, не осквернит их». Впоследствии Толстой убрал из речи Левина
ссылку на Тютчева и цитату применительно к Сергею Ивановичу, сблизив образ самого Константина с идеей «Silentium!». Толстой включил стихотворение в «Круг
чтения» и сопроводил философским размышлением, по существу, он создал новый тип комментирования стихотворения— философско-религиозный.
В. Я. Брюсов, рассматривая стихотворение, решает гносеологическую проблему: «Из сознания непостижимости мира вытекает другое — невозможности выразить свою
душу, рассказать свои мысли другому.
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Как бессильна человеческая мысль, так бессильно и человеческое слово. Перед прелестью природы Тютчев живо ощущал это бессилие и сравнивал свою мысль с
«подстреленной птицей». Неудивительно поэтому, что в одном из самых своих задушевных стихотворений он оставил нам такие суровые советы:
Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои.
Лишь жить в самом себе умей...»
С Брюсовым спорил А. Дерман: «Таким образом, из знаменитого восклицания «мысль изреченная есть ложь!» сделан г. Брюсовым силлогистический мостик к
утверждению о предпочтительности нерассудочных форм постижения мира перед рассудочным познанием. Это явно неубедительно и основано на необъяснимом
игнорировании прямого смысла восклицания и всего стихотворения «Silentium» в целом. Не «мысль, т. е. всякое рассудочное познание, есть ложь», но «мысль
изреченная», и смысл стихотворения исключительно в том, что мысль искажается при своем рождении при превращении в слово». Развивая свою мысль и цитируя
стихотворение, полемист уточняет свое понимание тютчевской идеи: «бессилие слова заключается в невозможности передать силу мысли, смысл не в равенстве
мысли и слова, а в разности, в утечке и искажении мысли при передаче другому».
Для Д. С. Мережковского это стихотворение — «сегодняшнее, завтрашнее». Логика мысли Тютчева, по мнению писателя, направлена на «самоубийство»: если в
основе мира лежит злая воля, активное действие бессмысленно, разумно лишь созерцание. Человек не нужен другому человеку для действия. Если действие
бессмысленно, то и общение не нужно. Отсюда вывод: «Лишь жить в самом себе умей» — выражение индивидуализма, одиночества, безобщественности. Следующий шаг
на том же пути развития делают Бальмонт, пожелавший жить собой и быть себе солнцем, и З. Гиппиус, которая хочет «полюбить себя, как Бога». «Самоубийцы так
и не знают, что цианистый калий, которым они отравляются, есть Молчание: «Молчи, скрывайся и таи / И чувства, и мечты свои... / Лишь жить в самом себе
умей...». Его болезнь — наша: индивидуализм, одиночество, безобщественность».
К. Д. Бальмонт выделил в наследии Тютчева это стихотворение: «Художественная впечатлительность поэта-символиста, полного пантеистических настроений, не
может подчиниться видимому; она все преобразовывает в душевной глубине, и внешние факты, переработанные философским сознанием, предстают перед нами как
тени, вызванные магом. Тютчев понял необходимость того великого молчания, из глубин которого, как из очарованной пещеры, озаренной внутренним светом,
выходят преображенные прекрасные призраки».
Вяч. Иванов считал это стихотворение определяющим в мироощущении Тютчева: «Молчи, скрывайся и таи» — знамя поэзии Тютчева; его слова — «тайные знамения
великой и несказанной музыки духа»; поэт-теоретик имеет в виду самопогружение, когда «нет преград» между человеком и обнаженной бездной, такое приобщение к
мировым безднам невыразимо в слове и требует Silentium. Это мгновение бытия ценно и вечно». Вяч. Иванов сблизил по смыслу стих. «Silentium!» и «День и
ночь»: «Новейшие поэты не устают прославлять безмолвие. И Тютчев пел о молчании вдохновеннее всех. «Молчи, скрывайся и таи...» — вот новое знамя, им
поднятое. Более того, главнейший подвиг Тютчева — подвиг поэтического молчания. Оттого так мало его стихов, и его немногие слова многозначительны и
загадочны, как некие тайные знамения великой и несказанной музыки духа. Наступила пора, когда «мысль изреченная» стала ложью».
Символисты, изучая структуру тютчевского образа и стремясь найти у этого поэта модель символической поэзии, обращались к «Silentium!», видя в нем
теоретическое обоснование поискам символов. Если «мысль изреченная есть ложь» и никаким логическим сочетанием слов, ни в каком определенном образе нельзя
адекватно выразить идею, остается единственный путь — «поэзия намеков, символов» — так развивал свою мысль В. Я. Брюсов. «Живая речь есть всегда музыка
невыразимого; «мысль изреченная есть ложь», — ссылаясь на Тютчева, писал А. Белый и заключал: «В слове-символе соединяется «бессловесный» внутренний мир
человека с «бессмысленным» внешним миром». В конечном итоге развития этой мысли он сводил лирическое творчество к магическому заклинанию через
звукоподражания и образец находил в поэтическом опыте Тютчева.
|